С конца II в. борьба между обреченным античным укладом и феодализирующимся неантичным укладом составляла основу кризиса империи. Решающее влияние оказала она и на судьбу римской культуры.
Крупным философом-стоиком был император Марк Аврелий, но на его произведении «К самому себе» лежит печать вырождения стоицизма. Марк Аврелий, как Сенека и Эпиктет, исходил из общности всего существующего, проникнутого одной материей, душой, разумом, единым логосом, ставшим множественностью в существующих предметах. Он подчеркивает разумность законов природы; все, что происходит, происходит ко благу целого, в результате сцепления причин, образующего необходимость. Человек должен поступать так, как подсказывает ему его ум, его «гений», и не тревожиться, глядя на других, которые поступают иначе. Для него достаточно исполнять свой долг, не желать невозможного, не быть ни рабом, ни тираном.
В то же время идея необходимости и внутренней неизменности мира при видимой его изменчивости переходит у Марка Аврелия в тягостное сознание тщетности какой бы то ни было деятельности. Есть только одна достойная задача: без гнева провести жизнь среди людей, творящих несправедливости, лжецов, столь отвратительных, что их с трудом можно выносить. Отчужденность человека, его бессилие перед необходимостью, по существу непознаваемой,— основное в философии Марка Аврелия. Его философия никакой ориентации для жизни и деятельности дать не могла. И не случайно, что в дальнейшем сколько-нибудь крупных произведений, написанных стоиками, не появлялось.
Вообще обстановка для философии, искавшей рационального обоснования мировой гармонии и апеллировавшей к разуму, складывалась неблагоприятная. В связи с общим ухудшением положения Римской империи усилился идеологический нажим сверху. Недоверие стали вызывать не только сомневающиеся в правомерности апофеоза империи, но и мыслящие вообще. Императоры требовали непрестанного восхваления того счастья, которое они принесли подданным. Руководство по составлению речей, написанное одним ритором III в., поучает: всякую обращенную к императору речь следует начинать с утверждения, что в его правление установился «золотой век». Любое несогласие с официальной позицией, в какой бы форме оно ни выступало, жестоко преследовалось.
Однако репрессии не могли предотвратить попыток найти ответ на вопрос, откуда же идет зло, попыток, стимулировавшихся вопиющим противоречием между официальной идеологией и реальной действительностью. Проблему соотношения единства и множественности, целей и задач жизни стоицизм решить уже не мог. Поиски пошли теперь по другим путям.
Один из таких путей был представлен возрожденной врачом Секстом Эмпириком школой скептиков. Секст Эмпирик отрицал, что какие-то идеи о боге, добродетели и т. п. даны человеку от природы. Ссылка на природу, к которой прибегают «догматики» (т. е. философские школы, претендующие на знание истины), никак не может быть неким изначальным критерием, служащим основой дальнейших рассуждений.
Особенно решительно Секст Эмпирик выступает против догматической этики, обучающей людей искусству жить. Само разнообразие этических систем показывает, что нет никакого критерия для суждения о том, что такое добро и зло, счастье и несчастье. В этике все исходные понятия субъективны, а значит, они не существуют или не познаваемы ни для чувств, ни для интеллекта. Если отказаться от суждений о добродетели и пороке, о добре и зле, то, конечно, тоже будешь страдать от холода, голода, разочарований, но по крайней мере не будешь испытывать дополнительные страдания от мысли, что все это зло «по природе», и не будешь мучиться попытками достичь того, что считаешь «по природе» благом. Руководствоваться же следует законами и обычаями того народа, того государства, в котором живешь. Если все верят в богов и приносят им жертвы, делай то же, не размышляя о природе богов. Если стоишь перед выбором между честным и бесчестным, руководствуйся обычаями предков. Одним словом, живи по нефилософским жизненным установлениям, деятельно и спокойно. Скепсис Секста Эмпирика — это призыв руководствоваться коллективной мудростью своего народа, отказаться от индивидуализма, несовместимого с античным самосознанием. Однако реальная обусловленность бытия граждан бытием общины по мере разложения античного полиса уже не. могла восстановиться. Кроме того, жизнь была слишком тяжелой, чтобы принять ее без попыток найти какой-нибудь ответ на возникшие вопросы.
Разочарование в философии рационализма, возрождение скептицизма отодвигали разум на второй план. Первое место отводилось стоящему над разумом началу, рационально непознаваемому.
Наиболее характерными из подобных учений в конце IIIII в. были герметизм и гностицизм. Первый получил свое название от имени отождествленного с египетским богом Тотом греческого бога Гермеса, носившего у герметистов эпитет «Трисмегист» («трижды величайший»). Последователи герметизма считали бога высшим благом, основой мирового порядка и движения космоса. Бог не ум и fie истина, он выше их, но ему обязаны существованием и ум и истина. Он же создал человека, единственное способное познать бога существо, некогда пребывавшее в духовном мире, но затем соединившееся с материальной природой, вследствие чего человек стал двойствен: душа его бессмертна, тело смертно и подчинено господствующей в мире необходимости. Познавший бога и преодолевший желания тела — причину смерти — станет бессмертным, причастным богу, не познавший же своей небесной природы умрет. Земля — дом зла; судьбой человека управляют демоны, связанные с планетами, от которых люди получают свои свойства. После смерти души проходят сферы планет, постепенно очищаясь от телесных страстей и пороков, чтобы потом вселиться в новые тела. Душа, приобщившаяся к богу, уже на земле становится выше демонов и может повелевать ими.
Еще более отрицательно к материальному миру относился гностицизм. Это было весьма неоднородное учение, включающее различные школы (о нем речь еще пойдет ниже в связи с историей христианизации Римской империи). Системы гностиков, с которыми знакомили только посвященных, обычно содержали повествование о происхождении мира, устройстве космоса, перечень многочисленных сил, заполнявших промежуток между верховным благим богом и земным миром, сил, составлявших строгую иерархию, имевших определенные, обычно труднопроизносимые имена. Знание этих имен, а также различных формул и символов давало власть над демонами. Себя, как обладающих «абсолютным знанием» (гносисом), гностики считали «избранными» и противопоставляли погрязшим в делах этого мира людям «плоти».
Характерным для умонастроений, обеспечивавших популярность герметизму, гностицизму и подобным направлениям, было распространение идеи неизбежной гибели мира. Боги покинут людей, воцарятся нечестие и беззаконие, земля покроется трупами, моря и реки наполнятся кровью... Бог очистит состарившийся мир наводнениями, чумой, войнами. Так описывается будущая судьба мира в одном из герметических трактатов. Правда, он заканчивается пророчеством о возрождении благочестия и светлого начала, но оно менее ярко и детально, чем картина упадка и разрушения.
Во всех этих учениях основы античного мировоззрения оказались подорванными. Последняя попытка спасти черты этого мировоззрения была сделана философом Плотином в середине III в. Его система легла в основу построений школы неоплатоников, она изложена в ряде посвященных различным вопросам трактатов, объединенных в так называемые «Эннеады».
Для Плотина мир един, но вместе с тем состоит как бы из двух сущностей, миров не отделенных, а взаимосвязанных: духовного, сверхчувственного, и телесного, являющегося лишь выражением первого. В телесном, вечно меняющемся, возникающем и разрушающемся космосе нет истинного бытия; оно присуще лишь неизменному, истинному космосу. Его верховный принцип — некое единое благо, простое, бескачественное, не постигаемое разумом, которое заключает в себе все сущее, беспрерывно творит мир исходящей из него силой, подобной исходящему от солнца свету. Наиболее близок к верховному благу ум, стоящий, однако, ниже его, так как ум, состоящий из мыслящего и мыслимого, уже не един, а двойствен. Следующую ступень занимает душа мира, которая благодаря присущей ей потенции, логосу, сообщает аморфной материи формы и качества, образующие все многообразие предметов и существ. По мере удаления от верховного блага излучаемый им свет тускнеет и совершенно гаснет в материи.
Материя сама по себе не зло, она лишь отсутствие блага, но, гася исходящую от верховного блага силу, она становится источником пороков и зла, свойственного телесному миру. Это зло не абсолютно, оно такая же неотъемлемая часть творимого по определенному плану космоса, как темные и светлые краски на картине. Для Плотина духовный мир не противостоит миру видимому, а проникает в него, присутствует в нем и в первую очередь в человеке. В самом себе, и только в самом себе человек должен искать путь приобщения к верховному благу.
В отличие от гностиков Плотин не только не отрицал «гражданские добродетели», но считал их необходимой ступенью для овладения высшими добродетелями, присущими истинному философу, способному, «поднявшись через тучи и грязь земного мира», созерцать истинный свет. Плотин" с презрением говорит о тех, кто ропщет на судьбу, не желая ее улучшить. Если государством правят злые, замечает он, то в этом виноваты те, кто их терпит: незачем укорять богов в своих несчастьях, ведь боги помогают не тому воину, который молится, а тому, кто мужественно сражается.
Учение Плотина зиждется на нерассуждающем слиянии с той всепроникающей первоосновой, которая только и делает космос единым целым. Поставив над разумом нечто высшее, Плотин стремился преодолеть то отчуждение, которое бесплодная наука стоиков преодолеть не могла.
Но те коллективы, в первую очередь гражданские общины, в которых только и могло быть жизнеспособным мировоззрение античного человека, уже нельзя было спасти. Кроме того, система Плотина была слишком абстрактна, чтобы широко распространиться. В дальнейшем в неоплатонизме стали все больше преобладать элементы магии, демонологии, крайний пессимизм, пассивность — словом, все то, против чего, хотя и не вполне последовательно, боролся Плотин.
Ориентация на идеальный, противоположный земному мир, поиски обусловливаемого экстазом соединения с миром, взгляд на материю как на источник зла сказались также на отношении к искусству. Если статуи императоров I—II вв. при некоторой идеализации все же отличались портретным сходством, передавали образы живых людей, то императорские статуи позднего времени — это колоссальные фигуры с застывшими лицами, страшные в своем нечеловеческом величии. Они подобны тем панегирикам, которые стало принято посвящать императорам: нагромождение вычурной лести, вымученное благоговение, маскирующие страх и, возможно, тайную ненависть. И в портретах частных лиц реализм постепенно сменяется идеализмом, эстетические теории Цицерона и Горация — теорией Плотина. Главным становится стремление создать некий обобщающий образ, передать некую внутреннюю идею, воплотить душу, для которой тело лишь временная враждебная оболочка. Так, в храмах раскопанного в сирийской пустыне города Дура-Европос в изображениях богов, жрецов, молящихся отброшено уже всякое подобие реализма. Застывшие, не связанные с движением тела складки одежды, схематичные фигуры, лишенные индивидуальности лица, на которых кажутся живыми только глубоко посаженные пронзительные глаза фанатиков.
Новые черты появляются и в образе положительного героя тех времен. В конце II — начале III в. ритор Филострат написал роман о некоем Аполлонии Тианском, философе-пифагорейце, жившем во второй половине I в. н. э. Целью Филострата было изображение идеального мудреца, примера для подражания, учителя, познавшего высокие истины. Аполлонии в романе много странствует, в Индии и Эфиопии он знакомится с учениями тамошних мудрецов. Вернувшись в империю, он ходит из города в город, поучая, как следует жить в мире, согласии и справедливости, чтить богов, и особенно Солнце — видимый образ творца и движущей силы космоса. Аполлонии совершает много чудесного: например, изгоняет демона чумы. Император Домициан заключает его в тюрьму, но Аполлонии чудесным образом спасается и помогает тем, кто боролся против этого тирана. Главное в образе Аполловия — боговдохновенная мудрость, проникновение в тайны мироздания, позволявшее ему подняться над земным.
Таков был конечный итог эволюции античного положительного героя: от гражданина, без рассуждений жертвовавшего всем ради величия своего города, через стоического философа, разумом познавшего правящую миром необходимость, свободно выполняющего свой долг на благо целого, до «боговдохновенного», чуждого земному мудреца.
Сокращенный вариант главы 4 из книги Е. М. Штаерман «Кризис античной культуры» (М., 1975)
Поздняя империя IV—V вв.—время зарождения латинской средневековой литературы. Старую культуру поддерживала школа, грамматическое и риторическое обучение. Через школу старая латынь, от которой живое языковое развитие уже отошло далеко, оставалась языком верхушки общества; христианские писатели III—V вв. пользуются теми же риторическими приемами, что и языческие; христианские поэты, писавшие на библейские и богословские сюжеты, формально подражают Вергилию и Горацию.
Задачу возрождения римской литературы ставил себе кружок аристократов, группировавшихся вокруг оратора Симмаха. Этот кружок противопоставлял традиции старой римской культуры христианству и «варварству»; ему мы обязаны сохранением выверенных текстов многих римских писателей и составлением комментариев к ним. Но собственное творчество консервативных кругов отличалось бесперспективностью. Пересказы старых авторов, вычурность, школьный педантизм, символико-аллегорическая фантастика — характерные признаки их литературных произведений.
Самый значительный поэт IV в.— Авсоний был преподавателем грамматики и риторики. Он оставил поэтическое описание плавания по рекам Мозелю и Рейну с зарисовками картин природы. В стихах Авсония получила разнообразное отражение жизнь галло-римского общества.
Разделение империи на восточную и западную в конце IV в. вернуло Италии утраченное было политическое значение. Вновь возникает придворная поэзия, прославляющая успехи Рима в борьбе с варварами. Самым талантливым представителем этого направления был Клавдиан, писавший и по-латыни и по-гречески. . Из прозаиков позднего времени наибольший интерес представляет Аммиан Марцеллин, последний крупный римский историк, продолжатель Тацита, горячий сторонник язычества и императора Юлиана Отступника (который и сам был не чужд литературе). Однако язык Аммиана Марцеллина, вычурный и трудный, невыгодно отличается от отточенного лаконизма Тацита.
В восточной части Римской империи наиболее интересным литературным жанром был роман. Он представлен такими произведениями, как «Дафнис и Хлоя» Лонга (II—III вв.), «Эфиопика» Гелиодора (III в.), «Левкиппа и Клитофонт» Ахилла Татия (II или III в.) и др. По сюжету все эти романы однотипны: случайная встреча и соединение героев, разлука, похищение разбойниками, мнимая гибель. Все эти несчастья не имеют внутреннего оправдания, они мотивированы лишь капризом судьбы. Ее удары герои переносят стойко; их влюбленность никогда не ослабевает. В какой-то момент этой неправдоподобной серии злоключений любящей паре наконец удается соединиться на всю жизнь.
Роман проник и в христианскую литературу. К нему близка христианская ареталогия (литература о чудесах), но существовал и христианский роман в собственном смысле слова. Таков роман о поисках святой Феклой апостола Павла и «Климентины» («Узнания»). Здесь ищут и находят друг друга не влюбленные, а отец, мать и их дети. Приключения их переплетаются с чудесами, которые творит апостол Павел, побеждающий Симона Мага, спутницей которого оказывается Елена Троянская. Повествование ведется от имени одного из главных действующих .лиц — Климента, сына Фауста. «Климентины», переведенные на латынь, явились одним из источников немецкой «народной книги о докторе Фаусте» (историческом лице XVI в.), которая, в свою очередь, легла в основу разработок сюжета о Фаусте. На латынь были переведены и греческие романы, посвященные Троянской войне и деяниям Александра Македонского, роман об Аполлонии Тианском.
Это, однако, не было магистральным направлением в литературе. В ней, как и в остальных областях культурной жизни, античные традиции отступали перед христианством.
Однако ошибкой было бы полагать, будто античная культура выродилась потому, что ее «погубило христианство», или потому, что империя урезывала политическую свободу. Именно история раннего христианства показывает, что отсутствие политической свободы и репрессии не остановили идеологического движения, отвечавшего запросам народных масс. Античная культура стала клониться к упадку по мере того, как рабовладельческая формация исчерпывала возможности прогресса, а ее основные классы стали классами, уходящими в прошлое. Господствующая система ценностей стала приходить во все большее противоречие с действительностью, все меньше оставалось у нее сторонников. Протест народных масс против идеологического нажима, пoпыток насильно заставить верить тому, чему уже не верили добровольно, привел к окончательному расколу старой системы ценностей и появлению новой, определившей новую цель, новый смысл жизни. Христианство, даже противопоставляя себя современной ему культуре, многое из нее заимствовало. Но впитанные им элементы античного мышления, включенные в отличавшуюся от античной систему миропонимания, получили иной смысл, иную функцию.
Вернемся к маленькой христианской секте, сложившейся в I в. н. э. (см. лекцию 5). Если судить по трем первым «синоптическим» евангелиям, ее основатель Иисус учил религии аскетического бескорыстия, прощения грехов, готовности к самопожертвованию; он говорил о близости царства божьего на земле, когда будут отвергнуты те, кто придерживался формальной праведности, но будут приняты поверившие в «истинное учение» и действовавшие в согласии с ним. Он считал себя обладавшим особой благодатью, исходившей от духа святого,— благодатью обетованного пророками мессии. Он считал себя Сыном Божиим в высшем смысле — но и другие подлинные приверженцы истинного учения были для него сыновьями божьими. Он считал возможной и даже вероятной свою гибель и готов был пожертвовать собой, но не терял надежды на чудесное избавление.
Для первых христиан, признавших в Иисусе ожидаемого мессию (по-гречески Христа), необходимо было найти ответ на вопрос: как могло случиться, что мессия умер от руки своих врагов, так и не создав царства правды на земле? Ответ для них заключался в том, что земная жизнь Иисуса была лишь его первым пришествием; он воскрес, явился ученикам, а затем вознесся на небеса и обретается там во славе, ожидая часа, чтобы явиться снова и сделать свою победу над миром зримой.
Второго пришествия Христа ждали совсем скоро, еще при жизни первого поколения последователей Иисуса. Казалось бы, маленькая группа христиан, остававшаяся на почве иудейства и этим ограниченная в своих попытках обратиться с проповедью к другим народам, должна была впасть в отчаяние, убедившись, что новое триумфальное явление Иисуса медлит осуществиться, и затем быстро исчезнуть со сцены, как исчезали все палестинские эсхатологические секты после неудачи Иудейской войны против Рима. Однако этого не произошло.
Действительно, первые христиане продолжали считать себя иудеями, притом наиболее «истинными» иудеями: они сохраняли обряд обрезания как вещественый знак «Завета» (и отказались от него позже лишь после длительных и серьезных споров), они справляли субботу и все иудейские годичные праздники, они ходили молиться в Иерусалимский храм, признавая его единственно законным. Хотя некоторое число неиудеев примкнуло к христианской общине, по-видимому, уже с самого начала, однако широкая проповедь нового учения среди римских подданных из других народностей началась тогда, когда ее инициатором выступил ученый иудей Саул (Савл) из малоазиатского города Тарса.
Как повествуют «Деяния апостолов» (традиция считает автором этого сочинения евангелиста Луку), Саул никогда не сталкивался с Иисусом и его учениками и первоначально был убежденным противником христианства, ревностным его гонителем во имя иудейской ортодоксии. Внезапный духовный перелом, вызванный, согласно легенде, особым видением, привел его в ряды христиан. Называясь отныне своим римским именем «Павел» (принадлежавшим ему как потомственному римскому гражданину), он начал проповедовать христианство в Антиохии, в различных городах Малой Азии и Греции. Он строил не на пустом месте: население империи было не удовлетворено существующей идеологией, создававшей только безнадежность, и потому было готово к восприятию новых чаяний. Первую опору Павел искал — и часто находил — в традициях иудейской проповеди среди язычников. Число иудействующих прозелитов (новообращенных) было довольно значительно во многих городах восточной части империи. Однако среди жадно внимавших Павлу были не только иудействующие, но и представители иных религиозных групп Восточного Средиземноморья; вместе с тем среди иудействующих оставалось немало стойких ортодоксов, не принимавших нового учения.
Вызванный в Иерусалим главами первоначальной общины Иаковом, братом Иисуса, и Петром, Павел сумел убедить их в правомочности своей миссии. По преданию, было решено, что Петр и другие апостолы оставались «столпами» иудео-христианской церкви в Иерусалиме, а Павел был признан «апостолом язычников». Пути проповедника в конце концов привели его в Рим (при императоре Нероне).
Именно Павлу (наряду с автором четвертого евангелия — от Иоанна) принадлежит особая роль в подготовке позднейшей разработки и систематизации догм и религиозно-этических положений христианства. Иудейский идеал «Закона», т. е. всеохватывающей системы заповедей и запретов, через точное соблюдение которых, как предполагалось, человек мог оправдать себя перед богом, Павла не удовлетворяет. С его точки зрения, «Закон», будучи богоданным и исторически необходимым, сам по себе может лишь «умножить грех»: через него «весь мир становится виновен перед богом». Абсолютный масштаб бога приводит к нулю любые накопления человеческих добрых дел. Человек может надеяться только на божье прощение, открывающее ему выход из внешней принудительности «Закона» в мир «свободы», которая характеризуется следующим комплексом понятий: «благодать» — воздействие бога на человеческую волю, выводящую ее из инерции зла, «духовность» — мистическое «познание» («дух все испытует, даже глубины божьи»), наконец, «вера, надежда, любовь». Единственная цена, которой может быть оплачено прощение всех людей,— это добровольное страдание абсолютно невинного Иисуса Христа, «во плоти которого обитала вся полнота божества». Смерть такого мессии—не поражение его дела, но победа над смертью, после которой смерть — уже не смерть. Верующий, по мысли Павла, уже в этой жизни живет как бы по ту сторону смерти; обряд погружения в воду («крещения»), которым сопровождалось вступление в христианскую общину, толкуется - как символ сопричастности к мученической смерти Христа и его воскресению: «Все мы, крестившиеся во Христа Иисуса, в смерть его крестились». Спасает именно акт веры как принятие прощения от бога через смерть Христа; добрые дела естественно следуют из веры, но не являются средством спасения. Акт веры возможен для всех людей, независимо от их этнической принадлежности, а также от соблюдения внешних знаков иудейского «Завета»: «нет ни эллина, ни иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, скифа, раба, свободного, но все и во всем—Христос» («Послание к колоссянам», гл. 3, ст. 11). Этот тезис проложил христианству дорогу к завоеванию душ всего населения Римской империи. Теперь стало возможным и усвоение, христианством важнейших идей мистики и идеалистической философии поздней греко-римской древности.
Между тем в связи с событиями I Иудейской войны (когда христиане не примкнули к восставшим иудеям) и с возрастанием враждебности иудейских ортодоксальных кругов к «отщепенцам» иудео-христианская община I в. испытала упадок. По преданию, и апостол Петр, «апостол обрезания», в конце концов прибыл в Рим и возглавил тамошнюю христианскую общину; впоследствии он, как и Павел, погиб от руки римских властей.
Римская империя была готова принять новое учение. Империя распространялась на всю «ойкумену» Средиземноморья, ее границы совпадали с культурным горизонтом средиземноморского человека. Это был долговечный и всеохватывающий режим; но эта государственность не приносила никому, даже господствующему классу, настоящей радости и бодрости. Весьма существенно при этом то обстоятельство, что империя проводила не только последовательное умерщвление духа средиземноморских гражданственно-полисных форм государства и культуры, но и столь же последовательную консервацию этих отживших форм. Греко-римская цивилизация, отрешенная от конкретного чувства родины и античной свободы, становилась из средоточия гуманистических ценностей настоящей ловушкой на пути человечества. Те же императоры, само существование которых предполагало, что в Средиземноморье не осталось ни одной вольной городской республики, усердно покровительствовали более или менее паразитарным «эллинским» полисам, выраставшим со своими непременными театрами, гимнасиями и статуями на чужой им земле. Языческие празднества, когда-то дававшие свободной гражданской жизни смысловое оформление, превратились в демонстрацию верноподданнической лояльности, в государственную необходимость. Еще во времена Нерона или Домициана философов казнят и ссылают, и философия, претерпевая крайнее опрощение и огрубение, сохраняет связь с жизнью и власть над умами. При Марке Аврелии афинские школы субсидируются из римской казны, и ученость немедленно теряет всякий реальный авторитет.
Духовная жизнь верхов была отравлена безнадежностью. Настроение подавляемой и эксплуатируемой части общества правильнее назвать отчаянием. Чтобы объяснить это отчаяние, легко указать на ряд конкретных и осязаемых причин: тяготы налогового гнета, низкий жизненный уровень масс, произвол цезарей в центре, наместников и солдатни на периферии. Однако, как показывает приведенное перечисление, эти «факторы отчаяния» по большей части не были новыми и ощущались не острей, а порой даже глуше, чем раньше. Например, положение раба при империи, по всей видимости, было благополучнее, чем во времена республики; произвол рабовладельцев ограничивается и обуздывается довольно действенными законами. Так же ограничен был и произвол наместников: времена Верреса прошли, провинции стали частью мировой державы, на них уже никто не смотрел как на военную добычу римского сената и римского народа. Насилие не стало грубее и злее, но, пожалуй, приобрело более тонкий и всеохватывающий характер, так что исчезла надежда от него избавиться. В хаосе эллинистической политики Маккавеи могли выиграть рискованную игру против Антиоха IV Эпифана, но римляне установили вместо хаоса порядок, и троекратные попытки иудеев повторить дерзание Маккавейских войн с железной закономерностью кончались провалом.
В период расцвета античной цивилизации подчеркивали, что у господина и раба нет ничего общего — ни моральной природы, ни патриотических отечественных культов. Теперь рабу (и вообще угнетенному) словом и делом внушают, что его всё соединяет с господином (и вообще угнетателем): например, он может есть объедки со стола господина и тем самым быть его «сотрапезником». Рабы не только допущены к религиозным празднествам, но и принуждаемы к ним: когда в 250 г. н. э. император Деций объявил «день империи» и все его подданные обязывались принести жертвы ее богам за «восстановителя империи», во славу наступления «нового века», в это официозное мероприятие включалась под страхом кар и рабская часть населения.
На открытую бесчеловечность старого рабовладения естественно было ответить открытым мятежом, мечом и огнем, местью господину и разграблением его дома, после чего оставалось лишь искать смерти в бою, чтобы спастись от смерти на кресте. На фальшивую человечность нового рабовладельца естественно было ответить иначе. Шумный мятеж сменяется «тихим», но поворотным уходом от господских богов и господских духовных ценностей. Насилию противопоставляли насилие, но продуманной доктрине Сенеки о добровольном подчинении раба духовному превосходству господина можно было противопоставить только новую постановку вопроса о духовном превосходстве. Пока раб завидует богатым и знатным, авторитет богатства и знатности остается непоколебимым. Когда раб, будь то раб-философ Эпиктет, создавший на базе стоицизма философию морального сопротивления, или раб-христианин, отваживается соболезновать богатым и знатным и скорбеть об их духовном помрачении,— с авторитетом богатства и знатности покончено, по крайней мере внутри сознания индивида. Если обездоленный человек по долгу философского (как в стоицизме) или религиозного (как в христианстве) воздержания налагает на себя пост, ему больше не нужны милостиво предлагаемые остатки господского пира. Если он отыскал для себя некий безусловный авторитет и ценой жертв, делающих его веру реальной, соотносит с этим авторитетом свою жизнь, его больше нельзя запугать чужими авторитетами рабовладельческой государственности, культуры, морали. Даже его внешнее послушание приобретает новый смысл: он подчиняется, чтобы тем самым стать выше тех, кому он подчиняется.
Философские и этические учения греко-римского мира не сумели создать концепции, которая внушила бы надежду людям. Даже стоицизм провозглашал лишь, что награда добродетели — в самой добродетели. Но зато эти учения разрушали старые идеологии и тем самым готовили почву для новой.
В Египте римских времен распространенной формой социального протеста был так называемый анахоресис — самовольный уход работника и налогоплательщика с места работы и жительства (в III в. непосредственно перешедший, в раннее монашеское движение). Проблема состояла в том, чтобы отыскать формы ухода из чужой системы ценностей. Старые полисные и этнические боги язычества «жили... лишь до тех пор, пока существовала создавшая их нация, и падали вместе с ее гибелью»(Ф. Энгельс, Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии.—К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения. Изд. 2-е. Т, 21, с. 313.). Из всех языческих культов самым бессмысленным был навязываемый рабовладельческим государством культ императора. Он не мог быть спасением, необходимо было отыскать какого-то нового «господина» и «спасителя», чтобы уйти к нему. Но поиски удовлетворяющего человека учения и авторитета были не единственной проблемой времени. Нивелирующая сила императорского режима разрушила или фальсифицировала все патриархально-этнические и гражданственно-полисные связи между людьми и тем самым разобщила их. Живая теплота товарищества сохранилась лишь в «коллегиях» простого люда, но этим коллегиям, сосредоточенным на узкогрупповых интересах, не было никакого дела друг до друга. «Где же был выход, где было спасение для порабощенных, угнетенных и впавших в нищету — выход, общий для всех этих различных групп людей с чуждыми или даже противоположными друг другу интересами? И все же найти такой выход было необходимо для того, чтобы все они оказались охваченными единым великим революционным движением»(Ф. Энгельс. К истории первоначального христианства,— К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Изд. 2-е. Т. 22, с. 483.).
На больные вопросы общественной жизни Римской империи христианство предлагало свой ответ, который показался многим удовлетворяющим их духовные потребности. Христианство впитало традиции мировоззрения, фиксированного в библейском каноне и непрерывно актуализируемого в апокалиптической словесности (в «откровениях» о «последних временах»), а затем в евангелиях. Это мировоззрение как в его ветхозаветной, так и особенно в новозаветной форме было с исключительной остротой ориентировано не столько на осмысление природы, сколько на осмысление истории, понятой не как круговращение циклов, но как выход к абсолютному будущему. Для Библии мировой процесс представлял собой личностный диалог бога и его творений, в котором есть место яростному гневу творца и яростному протесту творения, но нет места безличной судьбе.
Надо подчеркнуть, что библейское мировоззрение сосредоточивалось на социально-нравственной проблематике. Например, книжник, приверженец Библии, как правило, не знал простейших сведений эллинистической науки об устройстве мироздания; зато он знал с такой безусловностью, какой недоставало философствующим моралистам, что кровавые «игры» гладиаторов совершенно недопустимы — не мрачны и грубы, как для философа Демонакта, не вульгарны и скучны, как для императора Марка Аврелия, даже не только теоретически предосудительны, как для приближенного Нерона — Сенеки, а именно недопустимы—они «мерзость перед господом». Понятие о добре и зле, ставшее для греков и римлян с падением полисных устоев чем-то очень зыбким и расплывчатым, темой для необязательного теоретизирования и безответственных дискуссий, в библейском мировоззрении соотносилось с абсолютным авторитетом единого бога и при всей ограниченности сохраняло определенность, непреложность, неуступчивость. Быт ессев и других подобных «сотовариществ», а затем и раннехристианских общин оставался более здоровым и чистым, чем в обступавшем эти общины языческом мире: только здесь, например, находилось под действенным запретом выбрасывание «лишних» новорожденных, вполне обычное для быта греческого.
На Ближнем Востоке существовали прежде и создавались новые общины, где мораль взаимопомощи имела известную регулирующую силу. Не случайно такой страстный поборник языческих идеалов и противник идеалов библейских, как император Юлиан Отступник (361—363 гг. н. э.), восклицал: «Поистине позорно, что наши (т. е. язычники.— Ред.) от нас самих не получают никакой помощи, в то время как ни один иудей не просит подаяния, а нечестивые галилеяне (христиане.—Ред.) кормят не только своих, но и наших». Это очень характерное замечание. Философствующие моралисты могли, конечно, ставить расплывчатую идеологию «человеколюбия» под покровительство Зевса Ксения (Гостеприимна) или других древних богов, но это никого ни к чему не обязывало, поскольку никакой заповеди о помощи бедным, которая стояла бы наравне, скажем, с требованием чтить богов жертвами, греко-римское язычество не знало(В классических полисах прежде существовал обычай содержать неимущих граждан за счет полисного коллектива; в эллинистический и римский период раздачи производились и негражданам, постоянным жителям города, но это не было моральным обязательством помощи неимущим вообще.); и теперь, когда она была нужна, никакой авторитет не мог ее дать — просто потому, что в язычестве никогда не было настоящего «вселенского» авторитета в делах вероучения и морали. Между тем сначала сакральные тексты пророков, а затем евангелия, всенародно и в домашней тиши читавшиеся и толковавшиеся по требованию самой религиозной догмы, ставили благотворительность выше культовых действий (по формуле пророка Осии: «Милости хочу, а не жертвы»). Поэтому бедные люди, вызывающие сострадание и нуждающиеся в сострадании, но и сами приученные жизнью к отзывчивости, оказываются «ближе к богу».
Ремесленные коллегии времен империи были организациями, где действовала реальная солидарность маленьких людей в их маленьких нуждах. В этом их быт был сходен с бытом раннехристианских общин. Но каждая отдельная коллегия жила только повседневными групповыми интересами своих членов; «вселенские» горизонты были ей чужды, а ее полурелигиозный характер никто не принимал всерьез. Одна из главных функций коллегий состояла в устройстве праздников, но даже праздники ее были будничны; они всего лишь обеспечивали место маленькому человеку в товарищеском кругу, но не давали ему места во вселенной, не осмысляли его бытие. Возникало застойное равновесие двух взаимообусловленных проявлений бездуховности: на одном полюсе — бесчеловечно-абстрактный универсализм империи, на другом — человечно-конкретная обыденщина профессиональной коллегии. В общинах, начавших складываться в восточных провинциях империи, жизнь тоже наполнялась будничной и осязаемой конкретностью малых дел, но не замыкалась на буднях, а была двояким образом разомкнута: «по вертикали» —в направлении к единому божеству, понимаемому как единственный исток мирового смысла; «по горизонтали» — в направлении всех остальных таких же общин, рассеянных по всей империи, но самой идеей своей объединенных во «вселенскую» систему солидарности. Маленький человек в огромном мире в сообществе (хотя бы теоретическом) со своими единоверцами решался принять на себя ответственность за судьбы мира.
В кризисную эпоху древних пророков и еще более напряженный и сложный период возникновения позднейших апокалиптических, а затем христианских течений эсхатологический оптимизм, перебрасывающий умозрительный мост от бедности настоящего к благополучию будущего, приобретает вполне сложившийся облик, с которым он и переходит к христианству. В этом отличие христианства от позднеязыческого мистицизма, оформившегося в неопифагорействе и неоплатонизме, который был философией выхода из истории. Верховный бог греков Зевс мыслился как господин настоящего: в прошлом были другие боги, а будущее принадлежит неизвестному сопернику, который в силу определения рока отнимет у Зевса власть. Библейский бог представал господином прошлого и настоящего, но полностью, утверждали его приверженцы, его власть осуществится и слава воссияет лишь в будущем, с наступлением Судного дня.
Итак, христианство предлагало свой ответ на запросы эпохи. Почва для восприятия христианской религии, как мы видели, была готова по всей Римской империи — как оказалось, менее всего среди иудеев, которые в массе своей удовлетворялись обещаниями Ветхого завета и предпочитали признанию нового Мессии, претерпевшего муки и унижения ради спасения человечества в ином мире, традиционное ожидание мессии, который грядет в царственности и восстановит их собственное государство как некое утопическое царство добра на земле.
По учению, проповедовавшемуся в «Евангелии от Иоанна», а также Павлом и другими апостолами, Иисус признавался уже не только мессией и сыном божьим (а ведь сам Иисус, судя по евангелиям, применял последнее выражение не только к себе, но вообще к праведным верующим) — он был самим Богом. Это положение диктовалось необходимостью охраны монотеизма — важнейшего, непреложного принципа из наследия Ветхого завета(Действительно, когда возникло сильное течение сторонников некоего Ария (в начале IV в.), которое утверждало, что Христос сотворен и называется богом только фигурально, то ариане были обвинены в отказе от единобожия.). Для обращаемых язычников никакой трудности в этом не было: греческие мифы полны эпизодами появления на земле божества в человеческом облике. Очевидно, легче всего новообращаемые усваивали именно веру в смерть и воскресение бога: хотя в этико-религиозном учении о жертвенной смерти и воскресении Христа не было ничего общего с культами плодородия, но из таких культов сама возможность для божества быть убитым и воскреснуть давно вошла во всеобщее сознание как нечто,само собой понятное.
Символика причастия и ритуального омовения тоже не была для языческого мира чем-то новым.
Фактически новообращенные греки и римляне воспринимали из иудейского Ветхого завета лишь некоторые, хотя и важные черты: монотеизм, который со временем принял своеобразную форму почитания божества, единого в трех лицах; понятие «завета» людей с богом; известное уважение к Ветхому завету, а особенно к пророкам, воспринимавшимся как провозвестники будущего пришествия Христа, и к псалмам как форме личного общения верующего с божеством; представление о грядущем царстве божьем на земле как «Новом Иерусалиме»; крепкую солидарность верующих; и некоторые обоснования для более далеко идущего христианского этического учения. Все остальное в христианстве, как оно воспринималось «язычниками», было по сравнению с библейской традицией новым и в то же время в большинстве черт казалось неискушенным людям знакомым(На самом деле и в знакомых мотивах имелись существенные различия. Хотя фольклористы и указывают на распространенность в мировой мифологии мотива рождения героя или божества от девы путем непорочного зачатия, такой миф в средиземноморском регионе в древности, по-видимому, не был известен. Представление о непорочном зачатии возникло у христиан самостоятельно; оно било связано с учением о безгрешности Христа — ибо, только не происходя от первочеловека Адама, он мог быть лишен первородного греха, свойственного, по Библии, всем потомкам Адама, и только так он мог снять со всего мира его грехи и возложить их на себя — черта, чуждая упомянутым мифам других народов.) из собственных прежних верований и отчасти этико-философских учений — правда, последние останавливались далеко позади этических требований раннего христианства.
Христианству приходилось в первые века своего существования соревноваться и с другими «религиями спасения», о которых уже шла речь выше. Одним из сильнейших соперников был упоминавшийся гностицизм. Согласно гностической концепции, бессознательное «Я» человека единосущно божеству, но в результате грехопадения брошено в мир, чуждый его существу. Человек познает свое происхождение, сущность и предназначение через божественное откровение, обыкновенно рассматривавшееся как личное интуитивное прозрение, но иногда отождествлявшееся с миссией Иисуса. Бог гностиков абсолютен в своем совершенстве, но именно поэтому не является творцом. Мир есть мир зла, управляемый демонами, поэтому он сотворен не богом, а творцом (демиургом), воплощающим Зло, иногда отождествляемым с иудейским Яхве.
Учение гностиков не получило строго канонического оформления. Поэтому гностические течения могли существовать и внутри иудейства, ессейства, и среди приверженцев Иоанна Крестителя (эта группа гностиков переселилась в Месопотамию; сейчас к ней возводят себя мандеи Южного Ирака) и внутри христианства, где гностические идеи питали многие секты, с которыми ортодоксальные христиане вели долгую и ожесточенную борьбу во II—IV вв.; пережитки гностицизма сохранились в религии манихейства (см. лекцию 9) и в ряде христианских сект раннего средневековья.
Победа христианства над гностицизмом была обусловлена тем, что гностицизм переносил защиту от мирового зла преимущественно в область астрологии, демонологии, ангелологии и магии, тогда как христианство обещало спасание через искупление грехов жертвенной смертью Христа и проповедовало внутреннее самосовершенствование, основанное на вере. Поскольку главным для гностиков было интуитивное познание истины, а не поведение в реальном мире, их этические взгляды были неопределенны, колеблясь от самого крайнего аскетизма до практики сексуальной свободы. Расцвет гностических и полугностических учений приходится поэтому на первую половину II в., т. е. на период, когда христианство еще не набрало полной силы.
Другим важным соперником христианства был митраизм. Культ Митры, одного из древних индоиранских богов, был воспринят зороастризмом и вместе с одной из его более или менее эклектических разновидностей проник в период господства Ахеменидов в Малую Азию. Но Митра, главный бог религии митраизма, не имел с Митрой индоиранцев ничего общего, кроме имени; религия эта, по-видимому, сложилась в восточной части Малой Азии и Западной Армении в I в. до н. э. лишь под слабым влиянием зороастризма, в частности зороастрийских дуалистических верований об извечной борьбе добра и зла. Подобно христианству, митраизм обращался прежде всего к низшим слоям населения, обремененным всякими тяготами, созданными Римской империей. Среди его поклонников было много солдат и рабов. Подобно гностицизму, митраизм никогда не имел писаного канона. Во главе митраистической вселенной стояло Бесконечное Время, аналогичное богу гностиков; в мире боролись доброе и злое начала; Митра (он же Непобедимое Солнце) был, по-видимому, демиургом (создателем), но в отличие от демиурга гностиков добрым; он был посредником между божественными силами вселенной и человеком, защитником человека и образцом для подражания в жизни; он обещал праведникам посмертное блаженство после Страшного суда. Этические требования к верующим были высоки. Вступление в общину митраистов обставлялось физическими испытаниями и мистическими обрядами; женщины исключались из общин. Единой имперской организации митраисты, как и гностики, не имели. С конца II по IV в. римские императоры время от времени оказывали митраизму покровительство, ибо митраизм, не будучи единобожием, был религией, которую легче было приспособить к традиционным политеистическим религиям и социальным ценностям Римской империи, чем христианство. Но именно сходство митраистической религии с официальным политеизмом ослабляло ее позицию в народных массах; кроме того, призыв следовать как за образцом за казавшимся человечным образом Иисуса был понятнее и привлекательнее, чем следование за явно мифологическим, сверхъестественным Митрой. Митраизм не пережил V в., и потомки его приверженцев, как и большинство гностиков, влились в христианские общины.
Предшественниками и соперниками христианства были также уже упоминавшиеся религиозно-мистические сообщества орфиков и герметистов; и они также не устояли против него — орфизм из-за политеистичности и крайней замкнутости, герметизм — из-за слишком абстрактного и отчасти магического характера.
Следует учесть, что громадное большинство населения Римской империи во II—IV вв. еще было грамотно и включало заметное число высокообразованных по своему времени людей; они вышли из школ, где обучали философии эклектической, но все же восходившей к аристотелевской логике, к этике стоицизма и к высоким абстракциям платонических идей. Их мышление не нуждалось в мифологических категориях, доступных «языческому» простонародью, принятых также митраистами и отчасти даже гностиками. Чтобы утвердить себя в качестве универсальной идеологии, христианству предстояло, разрабатывая свою собственную систему мировоззрения, бросить вызов античной философии.
Для этого христианские мыслители призвали на помощь идеи самой позднеантичдой идеалистической философии, и прежде всего стоицизма. Отсюда было воспринято понятие Логоса, явившееся центральным в борьбе христианских апологетов с античной идеологией. «Евангелие от Иоанна», недвусмысленно отстаивающее божественность Христа, выдвигает христианский вариант учения о Логосе. Именно в этом заключается причина канонизации названного евангелия, несмотря на недостоверность (если не апокрифичность) содержащегося в нем жизнеописания Иисуса, не согласующегося с известиями остальных канонических евангелий.
Это евангелие открывают замечательные слова: «В начале был Логос(В русском евангелии переведено «Слово». Греч. логос действительно означает «слово», но также «разум», «мысль»; понятие Логоса весьма широко.), и Логос был у Бога, и Бог был Логос».
Что же такое означал Логос для греко-римских философов? Понятие о Логосе было введено в античную философию Гераклитом в VI в. до н. э. Для Гераклита Логос есть некий Мировой Разум, создающий закономерность и гармонию мира и возможность его Познания, корректирующий в качестве Справедливости отклонения от гармонии и являющийся также мировой Судьбой. В философии Платона и Аристотеля понятие Логоса не занимало центрального места, но зато оно было подхвачено стоиками IV — III вв. до н. э.— Зеноном и особенно Хрисиппом. Они трактовали Логос как категорию, которая служит причиной, объединяющим началом и внутренней сущностью всех явлений, в том числе психических. Логос мыслился материально, в виде некоего «дыхания» (пневма — то, что в дальнейшем станет «святым духом» христианства). Учение о Логосе было воспринято многими философскими школами, и в том числе александрийской школой иудейских философов, из которых нам наиболее известен Филон (около 30 г. до н. э.—около 40 г. н. э.). Философия его представляет собой странное смешение платонизма, пифагорейства, стоицизма и иудаизма. По Филону, бог не имеет никаких качеств и никакой материальной субстанции, кроме чистого бытия (в этом он сходен с богом гностиков); однако в его распоряжении есть божественные творческие силы, в том числе ангелы и т. п., но прежде всего Мировой Разум — Логос, включающий в себя и платоновские «идеи». Все учение Филона направлено на философское обоснование веры в ветхозаветного единого бога Яхве; Логос понадобился Филону для того, чтобы согласовать понятие о боге как чистом бытии с понятием бога как творческого начала (так, в начале ветхозаветной «Книги Бытия» бог творит небо, землю и людей словом: «Да будет...»). Именно у Филона впервые появляется (правда, пока лишь в виде метафоры) обозначение Логоса как «первородного сына» божества. Все это чрезвычайно пригодилось для пропаганды христианских идей среди образованной и мыслящей части населения Римской империи. И не случайно в «Евангелии от Иоанна» говорится, что «Закон был дан Моисеем, но благодать и истина возникли от Иисуса Христа», т. е. ветхозаветный «Закон» (Тора) прямо противопоставлен Христу — Логосу, как бы в полемике с Филоном (хотя, вероятно, и в зависимости от него). Выше мы видели, что, по «Евангелию от Иоанна», «благодать и истина» как раз и являются атрибутами Логоса, и Логос тут есть не кто иной, как Христос.
Официальное отношение верхов римского общества и властей к раннему христианству ясно из характеристики христиан, данной им римским историком Тацитом: это «те, кто своими мерзостями навлекли на себя всеобщую ненависть», чье учение — «зловредное суеверие», подрывающее идеологические основы Римского государства, которому (в его идеализированно-республиканском виде) так был предан Тацит. Христианам предстояло идеологически отстаивать свое право на существование: как для расширения своих рядов за счет новообращенных, так и для укрепления духа своих сторонников перед казнями и преследованиями со стороны римских властей.
Первоначальная христианская литература (периода после сочинения новозаветных книг) может быть разделена на три группы: 1) обильная литература апокрифических «евангелий», «посланий» и «деяний», свидетельствующая, с одной стороны, о том, какие широкие круги населения были увлечены пропагандой христианства, а с другой — о том, как буйно развивалась фантазия, питаемая пафосом ниспровержения существующей официальной идеологии. Вся эта апокрифическая литература, авторы которой неизвестны, как правило, существенно отклонялась от основных положений собственно христианского учения; 2) сочинения «апостольских отцов», считавшихся непосредственными учениками первых апостолов. Сюда относятся несколько посланий, весьма сходных с вошедшими в канон Нового завета, главным образом посвященных утверждению идеи о том, что Иисус был не только Христом (мессией), но именно Богом,—толкования на отдельные положения Нового завета («Пастырь» Гермы) и Ветхого завета («Послание Варнавы» и др.). Наиболее интересно «Учение двенадцати апостолов» («Дидахе») —род устава ранних христианских общин и наставления для их богослужебной и бытовой практики. Эти сочинения долгое время принимались христианской церковью в качестве равноценных новозаветному канону; они датируются в основном II в., когда канон еще не был определен; 3) апологетические сочинения, имевшие целью убедить римские власти в безвредности христианства. Апологеты широко пользовались разработанным в эклектических философских школах методом противопоставления аргументов различных античных философских учений с целью показать относительность достигнутых философами истин, и противопоставляли им христианскую истину божественного откровения. Возможность такого откровения они базировали на выработанной самою античной философией концепции Логоса; они признавали, что Логос частично уже проявлялся в наиболее праведных из античных философов, как, например, в Гераклите, Сократе и некоторых стоиках, но утверждали, что воплощен он только в Иисусе Христе. Помимо влияния стоиков в писаниях апологетов заметно сильное воздействие платонической философии. От самых ранних апологетов сохранились в лучшем случае отдельные отрывки; наиболее известен Иустин Мученик, чье главное сочинение — «Апология» — датируется 150 г. н. э. Уже в последней четверти II в. оказалась необходимой резкая письменная полемика против апологетов со стороны приверженцев традиционной религии («Истинное рассуждение» философа Цельса).
Попытки апологетов показать безвредность христианства для Римской империи и перебросить мост к христианству от античной философии с помощью учения о Логосе не увенчались успехом. Свидетельства евангелий, по мере того как с ними знакомились скептические воспитанники античных учений, по-прежнему ставили трудные для разрешения логические задачи. Да и сами христиане не настолько были чужды античному школьному учению, чтобы не задавать себе недоуменных вопросов.
Если Христос был бог, то как мог он быть Сыном Бога? Если Христос — бог, то сколько же есть богов — один или два? Что такое Дух Святой и как он соотносится с этим богом или богами? Если Христос сам и есть единый Бог, то как же он молил «да минует меня чаша сия» и на кресте упрекал Бога (самого себя) в том, что тот его покинул?
Три века происходила напряженная идеологическая борьба. Решения были различны. Некоторые, как мы уже упоминали, следуя за Арием, полагали, что Христос был человеком-божеством, но сотворенным, а не существовавшим от века; другие — что он родился человеком и был лишь усыновлен богом ради свершения своей миссии; третьи предлагали считать, что его вообще реально не .было, а существовала лишь видимость его тела, явленная богом, или что оно было лишь проявлением единственного Бога Отца; наконец, существовала гностическая концепция Христа-Логоса как божественного, но подчиненного абсолютному божеству начала. Но большинство христиан согласилось на том, что бог, хотя и един по сущности, проявляется в трех божественных личностях (ипостасях) и что Христос был земным воплощением одной из них. Отсюда его «автономность» от Бога Отца в земной жизни. Такое решение было принято на «соборах» (съездах) христианских церковных руководителей (иерархов) уже после превращения христианства в господствующую религию — в Никое в 325 г. и в Константинополе в 381 г. Однако продолжались споры о том, совмещались ли в Христе две природы — человеческая и божеская, как учил Несторий (начало V в.), или только одна—божественная природа Логоса, как учил, например, патриарх Кирилл Александрийский. В конце концов на соборе в Халкедоне в 454 г. было решено, что у Христа две природы, но одна сущность. Тогда возник вопрос: одна ли у Христа воля или же две?(Ортодоксальное христианство признало, что воли было две, но что человеческая воля подчинила себя воле божественной.) Ожесточение спорящих нарастало. Каждый христианский «собор» сопровождался отлучением «еретиков», их ссылкой, заключением в темницы и т. д.
Между тем в условиях все большего упадка античной философии в течение II—V вв. число идеалистически(Философский материализм в поздней античности практически перестал существовать), но все же логически мыслящей античной интеллигенции постоянно падало. Ей эти все более усложнявшиеся споры представлялись пустословием и формальной игрой в абстрактные понятия. Но античная интеллигенция погибла вместе с императором Юлианом Отступником, вымерла, а среди христиан не раздалось ни одного голоса, который сказал бы, что евангельские повествования просто не дают никаких данных для решения подобных вопросов. Отцы церкви, считавшие, что именно на них перешла благодать Духа Святого, снизошедшего, согласно «Деяниям», на первых апостолов, полагали, что одной силою этой благодати они способны постичь окончательную истину о сущности божества, не открытую самими евангелиями. В конце концов все христианские общины, за малыми исключениями, согласились с положением, сформулированным в «символе веры», принятом на Никейском соборе(По другому предположению, это исповедание веры было принято на Константинопольском соборе 381 г. на основе более краткого символа, принятого в Никее в 325 г.): «Верую во единого Бога Отца вседержителя, творца неба и земли, видимых (вещей) и невидимых, и в единого господа Иисуса Христа, сына божьего единородного, рожденного от Отца прежде всех времен,— свет от света, бог истины от бога истины, рожденного, а не сотворенного, единосущного Отцу, через которого все существует, ради нас (людей) и нашего ради спасения сошедшего с небес и воплотившегося от Духа Святого и Марии Девы и вочеловечившегося... и в Духа Святого, господа животворящего, который...» — здесь, однако, верующие христиане так и не смогли прийти к единодушию, и если восточные христиане читали «который исходит от Отца и которому надлежит поклоняться совместно с Отцом и Сыном», то западные христиане (будущие католики) читали «который исходит от Отца и Сына» и т. д.
Именно на этом небольшом догматическом расхождении разделились римско-католическая и греко-православная церковь. Позже возникли и другие, более важные догматические и богослужебные расхождения, но это было уже в эпоху средневековья и в новое время.
Беззаветное упорство в отстаивании своих позиций при «тринитарных» (относящихся к учению о Боге-Троице) и «христологических» спорах было обусловлено не только и не столько внутренними убеждениями сторонников той или иной доктрины. Если бы дело обстояло так, то споры об этих богословских тонкостях, вероятно, не выходили бы за пределы элиты христианских мысли— телей, не обращались бы к массе верующих, которые едва ли были .способны понять разницу между «подобносущием» Сына Отцу (гомойусия) и их «единосущием» (гомоусия). Ведь, например, в XIII в. религиозная философия Фомы Аквинского отлично уживалась в верхах церковной иерархии с весьма отличным от нее учением, скажем, Дунса Скота, совершенно не затрагивая массу верующих. За доктринальными-спорами III—V вв. стояли социальные силы и политические течения. Недаром в церковных соборах активно участвовали императоры и иерархи, занимавшие государственные посты. Когда спорили о том, исходит ли Дух Святой только от Отца или еще от Сына, вопрос стоял о том, подчинятся ли христиане западной, разваливающейся Римской империи римскому епископу (папе), считавшему себя преемником апостола Петра, или константинопольскому патриарху, находившемуся в полной зависимости от восточноримского императора. Когда египетские и армянские христиане нашли, что никейское исповедание веры недостаточно определенно высказывается против учения о двойной, и божественной и человеческой, сущности Христа, то для египтян речь шла об автономии (хотя бы частичной) от Византии, а для армян — о том, как отнесутся к их вере тогдашние фактические владыки Армении, персидские «цари царей»,— как к враждебной Сасанидам «вере римского императора» или как к особой религии, имеющей право на лояльное существование внутри Сасанидского государства. Примерно те же побуждения заставили большую часть сирийцев Верхней Месопотамии, также подчиненной Персии, сохранять «еретические» несторианское и яковитское учения, так что православной считалась здесь только меньшая часть населения; борьба арианства с католицизмом также происходила на фоне политического соперничества варварских государств Западной Европы с государственным и культурным наследием Западной Римской империи.
Такова в самых общих чертах история идейного развития христианства — от основания его Павлом и другими проповедниками до превращения в господствующую религию Западной и Восточной. Римской империи и ряда соседних государств. Параллельно шло социальное, организационное и бытовое развитие и видоизменение христианства.
Первоначально люди, примкнувшие к христианскому вероучению, образовывали маленькие, изолированные, разбросанные по империи общины или «собрания» (экклесия; этот термин позже стал обозначать церковь). Организованы они были сходно с ессейской общиной Кумрана (но в отличие от последней не имели замкнутого характера); у них было какое-то общее имущество, члены их ограничивали себя в пище, отличались строгостью нравов (апостол Павел рекомендовал даже воздерживаться по мере возможности от браков). Учили в общине странствующие проповедники, апостолы. Эти апостолы (традиция говорит о семидесяти) назначали в каждую общину «надзирателей» (епископов), которые принимали на себя текущую службу — обучение новой вере, богослужения. Помимо этого, епископы наблюдали за нравами и возглавляли общее хозяйство общины. Христиане устраивали общие трапезы, встречались они на тайных сходках за городом, на кладбищах, в подземельях; когда это было возможно, отдельные группы христиан селились вместе.
Но подобно тому как это произошло с ессеями Сирии (ср. «Дамасский документ» с «Уставом» кумранской общины — см. «Расцвет древних обществ», лекция 20), христианским общинам не удалось долго сохранять свой примитивно-уравнительский характер. К общинам все чаще присоединялись и люди имущие, сами общины расширяли хозяйственную деятельность. К тому же в условиях преследований со стороны властей христиане нуждались в покровительстве людей влиятельных, которых нельзя было отпугивать слишком жестким следованием евангельским словам Иисуса: «продай все, что имеешь, и раздай нищим». Христианскими становились целые округи, потом области; христианами делались воины и чиновники. Управлять новообращенными становилось сложно. От первоначальных общин отпочковывались все новые и новые. Если первые епископы были поставлены апостолами, то новых назначали всего лишь преемники (да и то не в первом поколении) епископов, поставленных апостолами. В одних случаях епископы посылали на места «странствующих епископов», в других — ставили пресвитеров (старейшин), подчиненных епископам. К. III в. возникла сложная иерархия с подчинением иереев-пресвитеров (священников) иерархам (епископам-архиереям разных рангов), священники приобретали помощников (диаконов). Для богослужения стали создаваться специальные церковные строения. Чтобы сохранить авторитет, необходимый для действенной проповеди, соблюдения порядка среди верующих и для богослужения, было выработано представление о благодати, полученной от Духа Святого не только апостолами, но всеми их преемниками в иерейском чине через особый обряд рукоположения и елеопомазания. Представление о наличии этой благодати приводило к тому, что соборы епископов отваживались решать вопросы сущности самого божества, не разъясненные в евангелиях, часто на основании совершенно произвольных толкований традиционно передававшихся речей Иисуса и писаний апостолов.
Во II в. христиане могли существовать и действовать преимущественно нелегально; отказ участвовать в культе императора (и вообще римских божеств) по закону карался смертью, хотя эта кара не всегда применялась. Мученичества христиане даже искали, потому что оно считалось вернейшим залогом загробного блаженства; во всяком случае, мученичество поражало умы и привлекало к христианам новых сторонников. Вскоре мучеников стали считать святыми, к которым обращались за заступничеством (так же как к апостолам и к Марии, матери Иисуса): создались как бы культы этих святых, хотя они не считались богами или полубогами. В III и самом начале IV в. жестокие преследования христиан возникали лишь время от времени (при императорах Деции и Диоклетиане), и открытое следование христианскому культу стало самым распространенным явлением. Соответственно нравы и быт христиан стали гораздо менее строгими; учение апостолов свободно сосуществовало теперь с прежним повседневным бытом крестьян, горожан, рабов, воинов или чиновников. Даже священники и епископы вели обычную семейную жизнь. В конце концов христианское движение в его ортодоксальной форме поддержали те самые земельные магнаты, использовавшие труд колонов, которые, как и христианство, хотя и в другой форме, противопоставляли себя косной силе империи (хотя христианское течение донатистов(Донатисты упрекали христианскую церковь в отступлении от чистоты и идеалов погибших мучеников и осуждала светскую жизнь духовенства.) составило идеологию агонистиков, восставших против этих магнатов в IV в.).
В IV в. возникла новая волна анахоресиса. Новые анахореты, или монахи («одинокие»), как они теперь назывались, бежали в пустыню уже не столько от римских налогов и вымогательств и не от принудительного императорского культа, сколько стремясь тем в большей мере соблюдать аскетические идеалы раннего христианства, чем больше эти идеалы исчезали из повседневного быта светских христиан. Монахи возлагали на себя религиозный обет большей или меньшей строгости, обязывающий к целомудрию, соблюдению постов, изнурению себя молитвами, трудом и обрядовыми упражнениями (например, поклонами); мыться считалось непростительной изнеженностью. Некоторые монахи были отшельниками и жили в полном одиночестве (в Месопотамии—нередко на отдельных башнях, или «столпах»); другие жили единым общежитием в монастырях за высокой стеной, со своей общей трапезной и церковью. Места для своего духовного спасения монахи избирали в пустыне, вначале главным образом в Египте, затем на Синае, в Палестине, Малой Азии, Месопотамии. Где не было пустынь, выбирались уединенные лесные или горные места.
В христианском мире монашество вскоре приобрело ореол святости и особый авторитет; даже высказывалось сомнение, возможно ли загробное спасение без монашеского аскетизма в земной жизни. Из монахов стали ставиться епископы и другие архиереи, хотя рядовое священство еще продолжало жить нормальной светской жизнью (запрещение браков для католических священников относится уже к средним векам).
Такой характер приняло христианство к 313 г., когда эдиктом императора Константина было официально прекращено преследование христиан и признана свобода вероисповеданий в Римской империи. Фактически это означало, однако, признание господства христианской церкви в империи; сам император стал принимать активное участие в церковных делах, а богословские споры стали связываться с борьбой за епископские кафедры, превратившиеся в государственные посты.
Греко-римские традиционные культы быстро вымирали, несмотря на попытку императора Юлиана создать из них стройную религиозную систему, способную противостоять христианству. Император Феодосии в 391—393 гг. запретил все языческие культы. Появились и у язычников свои мученики(Так, в 415 г. в Александрии была растерзана христианской толпой Гипатия, женщина-математик, преподававшая неоплатоническую философию; еще в древности предполагали, что это дело рук Кирилла, патриарха Александрийского.); но число людей, готовых умереть за традиционные верования, ничего не обещавшие после смерти, оказалось весьма незначительным. В течение V в. греко-римское язычество быстро исчезло, оказав лишь самое незначительное сопротивление. Больше было мучеников из приверженцев неортодоксальных христианских толков (ересей); с ними официальной церкви пришлось бороться в течение всей ее истории.
Литература:
Редакционная коллегия. Идеология поздней Римской Империи./История Древнего мира. Упадок древних обществ.- М.:Знание, 1983 - с.239