Устрялов оказывается в одиночестве, но, тем не менее, именно он оказывает на советскую идеологию наибольшее влияние. Это очень поучительный пример того, как компромиссы и поиск популярности снижают влияние того или иного течения. Левые сменовеховцы оказали лишь ограниченное влияние, в то время как Устрялов вошел в советскую историю как первостепенная величина. Во-первых, он отказался вернуться в Россию и стал преподавать в Харбинском университете, заведуя также библиотекой КВЖД. Он объяснял это тем, что хочет видеть страну снаружи, ибо это дает ему возможность лучше понимать происходящее, а во-вторых, утверждал, что у эмиграции есть особая цель - примирить западный мир и Россией196.
Корнем устряловского мышления остается диалектическое сопротивление здравому смыслу. Он заявляет: «Нужно быть действительно великим человеком, чтобы суметь отстоять даже против здравого смысла»197. Именно вопреки здравому смыслу Устрялов и говорит: «Идет новая эпоха, корни которой уходят в глубину высших откровений исторического духа»198. Спутанная взаимосвязь между целью и средством в массовых движениях приводит к «любопытнейшей исторической диалектике», вскрывает для Устрялова игру «лукавого Разума», для которого страсти индивидуумов не более чем «дань, которую материя платит идее». Одно дело, говорит Устрялов, субъективные умыслы, чаяния, личные стремления, другое дело объективная логика исторического развития199.
Но гегелевская диалектика начинает смущать его своим западным происхождением, так что подчас он говорит, что диалектике лучше всего учиться не у Гегеля, а у Достоевского, Тютчева, Леонтьева и, отчасти, у В. Соловьева200.
В диалектической трактовке действительности Устрялов приходит к той же идее, что и религиозный нигилизм первых лет революции, а именно к идее смерти и воскресения России. «Нужно было России исчезнуть, - повторяет он знакомую нам ноту, - уйти в пространство, чтобы опять из пространства восстать»201. Корень зла для него теперь - Февральская революция, которую он когда-то столь бурно приветствовал как победу добра над злом. Для нынешнего Устрялова она - смерть, разложение, распад. Он утверждает, что в разгар Февральской революции «символом России казался безгласный поезд, облепленный серою, ужасной массой человеческой саранчи». Разум не находил ответа, но его нашла история, «октябрьским морозом дохнувшая на захмелевшую от свободы Россию и огромный бунт превратившая в великую революцию»202.
Даже принимая те же религиозно-философские идеи, что и революционный религиозный нигилизм и мистицизм, Устрялов использует их для обратной цели: показать, что свобода - это зло, и она должна быть ограничена. Он полностью порывает с кадетским прошлым и начинает отрицать современную формальную демократию, которая «повсюду переживает сумерки, едва ли не превращаясь в собственную противоположность»203.
Он видит теперь всемирно-исторический смысл Октябрьской революции, прежде всего в «ниспровержении устоев формально-демократической государственности XIX века»204.
Устрялов критикует тех, кто придерживается концепции права, подчеркивая, что великие эпохи весьма далеки от правового понимания жизни. Дело совсем не в праве, а в том, чтобы служить той силе, в которой заключен смысл всемирной истории, т.е. гегелевскому историческому Духу. Естественно, что Устрялов выражает симпатию к правому радикализму, появившемуся на политическом небосклоне Европы и Азии в 1922г., но в отличие от него выдвигает лозунг сначала бонапартизма, а затем цезаризма. На фашизм, впрочем, он не ориентируется. «Зачем нам фашизм, - иронизирует он, - раз у нас есть большевизм? Видно, суженого конем не объедешь. Тут не случай, тут судьба. И не дано менять, как перчатки, историей сужденный путь...»
Конечно, русский большевизм и итальянский фашизм - явления родственные, знамения некоей эпохи. Они ненавидят друг друга «ненавистью братьев». И тот и другой - вестники «цезаризма», звучащего где-то далеко, туманною «музыкой будущего». В этой музыке - мотивы и фашизма и большевизма: она объемлет их в себе, «примиряет» их... в категориях диалектики»205.
Большевизм, согласно Устрялову, породил фашизм, а не наоборот. «В деле ниспровержения формальной демократии, одержимой аневризмом, «Москва» указала дорогу «Риму», - гордится Устрялов. Кроме того, для него большевизм явление более грандиозное, чем фашизм, во-первых, потому, что «удельный вес России несравним с удельным весом Италии», и, во-вторых, потому, что «интернационалистский национализм» большевизма соответствует духу века, в то время как «старомодная великодержавность фашизма» заметно отстает от него».
Окончательно определяются взгляды Устрялова и на национальные проблемы. Он готов принять интернационализм лишь как «установление постоянной и положительной связи» между нациями. Если же интернационализм пожелает уничтожить нации, он упрется в неотразимое сопротивление жизни. В блестящей статье о китайской культуре он стремится продемонстрировать ту же Мысль, а именно невозможность и опасность смешения различных культур206. Он называет самоубийственной одну мысль о проникновении европейской цивилизации за Великую китайскую стену.
Да и как эта цивилизация может посягать на Китай, когда она теряет свое миросозерцание, а именно христианство, превратившееся в предмет вывоза для цветных народов, в орудие антихристианского империализма? Казалось бы, Устрялов впадает в явное противоречие, обвиняя Европу в упадке христианства и в то же время поддерживая явно антихристианский Советский Союз. Но для него это не противоречие, ибо суть советской системы все же в творческой идее, религиозном приливе, в то время как в основании нынешней европейской цивилизации уже нет никакой творческой идеи. Антихристианство Советской России диалектически истинно религиозно, а христианство Западной Европы диалектически же - антихристианство и антирелигиозность.
Но Устрялов на самом деле и не ждет посягательства со стороны интернационализма. Он считает, что интернационализм сосредотачивается в сфере государственной, он - инструмент внешней политики и интеграции народов внутри Российского государства, но не более. Устрялов, однако, отнюдь не защищает новый «красный империализм». Он полагает, что «Советский Союз» добровольно порывает с империалистическими навыками старой России и полагает в основу своей дипломатии начала высокой международной справедливости207.
Будущие судьбы России Устрялов окончательно вверяет диалектике. Путь государственного преодоления революции - это путь через нее саму, путь постепенного перерождения самих революционных тканей208. Однако порою и его обуревали сомнения. Так ли уж всесильна диалектика? В такие минуты искреннее христианство Устрялова, столь тщательно изгоняемое им из мира политического, стучалось и просилось на волю, чтобы сказать и свое слово в его историософских построениях. Однажды во время Пасхи Устрялова посетило такое сомнение в его историческом оптимизме, и он записывает в статье, помеченной «Светлое Воскресенье», следующее предостережение: «Если Россия выйдет из него (кризиса) страною безмузыкальной цивилизации только, если она утратит в нем своего Бога, свою душу живу - это будет не чем иным, как особою лишь формой ее исторической смерти, которой так боялся Леонтьев»209.
Все же Устрялов не был просто философским мистиком, а ученым. Он стремился подтвердить свои диалектические выводы также социальным анализом. Отход России от коммунизма объясняется и социальным составом ее населения после гражданской войны. Распыление пролетариата, резкое сокращение численности интеллигенции наряду с увеличивающимся по численности крестьянством таковы, что обещают «вылиться в крепкое, но, по существу своему, далеко, но социалистическое государство».
В России не один класс, а несколько, так что «Новая Россия рождается не по канонам партийной ортодоксии, а по законам реальной крестьянско-рабочей революции210.
Позднее Устрялов даже откровенно утверждает, что он сторонник мелкой буржуазии, ибо в мелкобуржуазной стране, каковою является теперешняя Россия, только то правительство будет прочным, которое реально удовлетворит экономические запросы мелкой буржуазии, т.е. в первую очередь крестьянства. Поэтому еще до провозглашения нэпа Устрялов требует от советского правительства, чтобы оно пошло на «экономический Брест», иначе оно погибнет в результате анархического взрыва, подобного Кронштадтскому. После же введения нэпа он утверждает, что коммунизма в России уже нет, а от «коммунистической идеологии осталась терминология и мечта о мировой революции»211. Устрялов, однако, понимает, что ни Ленин, ни другие вожди партии не перестанут быть принципиальными коммунистами, что отнюдь не исключает для него «эволюции» большевизма, ибо вслед за скифами и Лукьяновым он начинает различать большевизм и коммунизм. Политическая же программа Устрялова в целом является праворадикальной. Это постепенная ликвидация коммунизма, его изживание, сильная власть с опорой на армию, абсолютное отрицание монархизма, активная внешняя политика с целью установления экономических связей и привлечения иностранных капиталов.
От интеллигенции он требует невмешательства в политические дела, т.н. политической аскезы, замечая, что их идеальным статутом будет статус «спеца», который он выбирает для себя самого212. В этом он становится созерцателем-гностиком.
Устрялову не удается порвать с западной мыслью ни внешне, ни внутренне. Все большее место у него начинает занимать Шпенглер с его идеологией заката Запада, которая ему сильно импонирует (так же, как и А. Толстому, о чем говорилось выше). Но есть и другой западный мыслитель, магнетически его привлекающий. Это Макиавелли. Явные и неявные ссылки на него рассыпаны по многим статьям Устрялова.
У харбинского одиночки очень мало единомышленников, с которыми он готов согласиться целиком. Редкое исключение составляет Н. Русов213, которого Устрялов приветствует с энтузиазмом214, но именно Русов доводит идею диалектической гибели и возрождения России до нигилистического предела, самого крайнего во всем национал-большевизме, ибо наилучшим способом любви к своей стране оказывается ненависть к ней. Идеалом, достойным подражания, для Русова являются Чаадаев и особенно Печерин, бежавший из России и ставший католическим священником в Ирландии. Русов с сочувствием приводит следующие стихи Печерина:
Как сладостно отчизну ненавидеть И жадно ждать ее уничтоженья! И в разрушении отчизны видеть Всемирную денницу возрожденья!
Русов настаивает на том, что идея Чаадаева и Печерина о том, что Россия должна потерять самое себя, свое лицо, отречься от самой себя во имя человечества и ради человечества, есть очень сложная интеллектуально и морально выстраданная идея. Действительные задачи России шире ее границ и глубже ее узко-национальных интересов. Россия должна освободить труд и творчество, осуществить синтез цивилизации и культуры, техники и нового человека. «Мы всечеловеки, а не сверхчеловеки Ницше и не христианские смиренники Достоевского!» - восклицает Русов. Он называет это «живой смертью». Позднее, на склоне жизни, и Устрялов приходит к тому же взгляду, а именно о том, что Россия умерла для всего человечества.